Я любил ее больше, чем мне самому казалось возможным. Я только произносил ее имя: Гуивеннет, и у меня голова шла кругом. А когда она шептала мое имя и дразнила меня страстными словами на своем языке, я чувствовал боль в груди и счастье переполняло меня.
Мы поддерживали и чистили дом, и перестроили кухню, сделав ее более пригодной для Гуивеннет, которая любила готовить, как и я. Над каждой дверью и окном она повесила боярышник и веточки березы: защита от призраков. Мы вынесли из кабинета мебель отца и Гуивеннет устроила в этой захваченной дубами комнате что-то вроде личного гнездышка. Лес, отвоевав себе место в доме, похоже успокоился. Я почти ожидал, что однажды ночью огромные корни и ветки пробьют стены и штукатурку, и Оак Лодж превратился в переплетение деревьев, из которого кое-где будут виднеться окна и куски крытой черепицей крыши. А пока молодые деревья в полях и саду становились все выше и выше. Мы с трудом вычистили от них сад, но они столпились за изгородью и воротами, образовав вокруг нас что-то вроде фруктового сада. И если мы хотели добраться до главной лесной страны, нам приходилось продираться через этот сад, протаптывая тропинки. Этот огороженный отросток леса был не меньше двух сотен ярдов в ширину, и с каждой стороны от него простиралось открытое поле. В результате дом поднимался из середины деревьев, а крыша заросла дубами, выросшими из кабинета. И вся область была странно, даже сверхъестественно спокойной. И тихой, за исключением смеха и работы двух людей, населявших садовую поляну.
Я любил смотреть, как работает Гуивеннет. Она переделала под себя всю одежду из гардероба Кристиана, которую сумела найти. Она носила рубашки и штаны до тех пор, пока они не начинали гнить, но мы мылись ежедневно, каждый третий день наша одежда становилась чистой и, постепенно, лесной запах Гуивеннет исчез. Похоже, ей это не понравилось, хотя, кстати, кельты ее времени были помешаны на чистоте, пользовались мылом — в отличии от римлян — и считали вторгшиеся легионы бандами грязных захватчиков! Мне нравилось, когда от нее пахло слабым запахом Лайфбоя и потом, но она пользовалась каждой возможностью, чтобы выдавить на кожу сок листьев и трав.
Через две недели ее английской стал настолько хорош, что она только изредка выдавала себя, неправильно используя слово или ставя глагол не в то время. Она настойчиво пыталась научить меня бритонику, но, как оказалась, я совсем не лингвист, и мой язык, губы и небо не в состоянии справиться даже с самыми простыми словами. Мои жалкие попытки не только вызывали в ней истерический смех, но и раздражали, и я скоро понял, почему. Английской, при всей его утонченности, составлен из других языков, их силы и выразительности, и не являлся естественным для Гуивеннет. Были понятия, которые она не могла выразить на нем. Главным образом чувства, особенно важные для нее. Она говорила мне по-английски, что любит меня, и я вздрагивал каждый раз, когда слышал эти волшебные слова. Но для нее настоящими были только «М'н кеа пинус», только они передавали силу ее любви. И действительно, когда она говорила эту непонятную фразу, меня захлестывала волна чувств, но и здесь не все было хорошо: ей нужно было увидеть и услышать мой ответ на ее слова любви, но я мог ответить только словами, которые почти ничего не значили для нее.
И она хотела выразить нечто намного большее, чем любовь. Конечно я видел это. Каждый вечер, когда мы сидели на лужайке, или не торопясь шли по дубовому саду, ее глаза блестели, а лицо светилось от любви.
Мы останавливались, чтобы поцеловаться, обняться и даже заняться любовью в тихом лесу, и понимали каждую мысль и оттенок настроения друг друга. Но ей было необходимо рассказать мне об этом, и она не могла найти английских слов, которые могли выразить ее чувства, потому что она, дитя природы, во многом чувствовала как птица или дерево. Иногда я сам мог только грубо перевести ее способ мышления, не находил подходящих слов, и она даже плакала из-за этого, и я очень расстраивался.
Только однажды за эти два летних месяца — тогда я не представлял себе большего счастья, и не мог даже вообразить трагедию, ждавшую своего часа — я попытался вывести ее из дома и показать ей большой город. Очень неохотно, она надела одну из моих курток, подпоясав ее ремнем, как подпоясывала все. Став похожей на самое прекрасное чучело — с голыми ноги в самодельных кожаных сандалиях, она пошла со мной по тропинке к большой дороге.
Мы держались за руки. Стояла жаркая тихая погода. С каждым шагом она дышала все более тяжело, в глазах появился ужас. Внезапно она сжала мою руку, как от боли, застонала сквозь зубы и почти умоляюще, поглядела на меня. На ее лице появилась растерянность. Ей хотелось доставить мне удовольствие, но она — бесстрашный воин! — боялась.
И, внезапно, она ударила себя обоими руками по голове, что-то крикнула и побежала от меня.
— Все в порядке, Гуин! — крикнул я и побежал за ней, но она, с плачем, побежала дальше, к высокой стене молодых дубов, ограждавших сад.
Она успокоилась только оказавшись в их тени. Не прекращая плакать, она потянулась ко мне и обняла, очень сильно. Мы долго стояли так, обнявшись, и только потом она прошептала что-то на родном языке, а потом сказала: — Прости, Стивен. Очень больно.
— Хорошо, хорошо, — как мог успокоил ее я. Она тряслась в моих объятьях, и только позже я узнал, что ее била физическая боль, отдаваясь в каждой клетке тела, как если бы ее наказывали за то, что она слишком далеко отошла от материнского леса.